В-восьмых, мы наблюдаем попытки феминизма разоблачить все предыдущие порядки дискурса как фабрикацию властвующей маскулинности. Внезапно стало очевидно, до какой степени во все времена мужское начало умело выдавать себя за воплощение человеческого, в том числе и в области познания. Проникновение гендерных исследований в фикции гипотетически бесполой, а на самом деле почти исключительно маскулинной науки восходит к истокам женского движения, но только с 1970-х годов она заостряется до провозглашения выраженно феминистской эпистемологии. Тезис о гендерной детерминации теоретического поведения обычно сопровождается ссылкой на его недооцененную телесную детерминацию. Материальность телесного, со своей стороны, как утверждается, всегда зависит от культурно-специфических эффектов власти. Здесь достаточно упомянуть имя Джудит Батлер и сослаться на ее влиятельное исследование "Bodies That Matter" (1993).
На девятом месте я назову опровержение современной нейронаукой апатизма в теории. В последнее время она продемонстрировала, что связи между логикой и эмоциональностью в структурах головного мозга человека располагаются значительно глубже, чем способно уловить любое самонаблюдение, каким бы внимательным оно ни было. Таким образом, выводы этой дисциплины также требуют отказаться от мечты о чистой апатично-ноэтической теории. Здесь следует привести имя Антонио Р. Дамасио, чьи исследования организации сознания человека и животных не только разоблачили "картезианский" дуализм рассудка и чувства как несостоятельный, но и выявили ключевую роль чувства во всех когнитивных процессах.
На десятое и последнее место я ставлю преодоление мифа об отрешенности познающего в актуальном науковедении. Сюда в первую очередь относится имя Бруно Латура. Он также является автором подрывного в отношении теории требования о возвращении включенности экспертов. Отныне они больше не должны выступать в качестве внешних посланников от мира идей, они больше не являются эмиссарами чуждых онтологических сил, как то атомов, звезд или платоновых тел, и не могут больше ссылаться на миссию представительства стороннего знания в обществе невежд. Напротив, в будущем они должны рассматривать себя как сопроизводителей компетентности, вырабатываемой в ориентированных на знания обществах и циркулирующей по парламентам. Как и технику, научное знание следует понимать как "продолжение социальных отношений другими средствами". Нужно ли объяснять, почему десятый кинжал особенно болезненно ранит и без того поверженную жертву? Человек теории снова коротко поднимает глаза и с непостижимым изумлением говорит последнему нападавшему: "И ты, Брут?".
На основе такого синопсиса "Десяти кинжалов" можно было бы написать критику теоретического разума, которая могла бы сменить предыдущие заявки на новую версию областей знания модерна. Пьер Бурдье представил несколько небезынтересных предложений в этом отношении в своих исследованиях по социологии homo academicus, которые, как он надеялся, будут рассматриваться как критика схоластического разума. На мой взгляд, эти попытки, какими бы стимулирующими они ни были в деталях, не увенчались успехом, потому что они остаются в границах устаревшего социологизма. Тем не менее, из них можно узнать, насколько современная теоретическая сфера, особенно французская, которую автор хорошо изучил, напоминает ярмарку тщеславия. Они демонстрируют, на какой глубине человеческое, слишком человеческое (в первую очередь борьба за статус и привилегии) формирует поведение класса теоретиков. Бурдье со всей очевидностью разоблачил научно-специфический дарвинизм, в котором действует закон выживания посредственности. Он также обнаружил и соответствующее этому гоббсианство, согласно которому теоретик теоретику - волк. Там, где Бурдье всматривается наиболее пристально, возникает серьезная сатира на нравы академического мира. Временами он настолько вплотную подходит к своему предмету, что устоявшиеся институты знания, увиденные с большего расстояния, растворяются в мерцающей мозаике мелких дискурсивных войн.