Энигматическая запись Кафки также может быть отнесена к комплексу тенденций, которые я называю деспиритуализацией аскетизма. Она подтверждает тот факт, что автор принадлежит к тем из своих современников, кому удалось целиком и полностью вывернуться из тысячелетиями действовавшей системы религиозно кодированных вертикальных напряжений. За всю эту эру несметное количество людей научалось быть акробатами надмирного, понаторевшими в искусстве проходить с балансировочным шестом аскезы над пропастью «чувственного мира». В их время канат символизировал переход от имманентного к трансцендентному. Кафку и Ницше объединяет интуиция, что при исчезновении надмирных сфер остается натянутый канат. Почему это так, невозможно было бы понять, если бы не удалось доказать более глубокий смысл существования канатов, найти такое обоснование, которое можно было бы не связывать с их функцией моста в надмирность. На самом деле такое обоснование существует: для обоих авторов канат символизирует осознание того, что акробатизм, в сравнении с обычными религиозными формами «перехода», представляет собой более надежное явление. К нему можно применить выражение Ницше об одном из «самых распространённых и самых продолжительных фактов». Если перевести взгляд от аскезы к акробатике, на первый план выходит целая вселенная явлений, легко охватывающая самые крайние противоположности по всему спектру между исполненностью духом и физической силой. Здесь встречаются возницы и ученые, атлеты и отцы церкви, лучники и рапсоды – объединенные общим опытом на пути к невозможному. Мировой этос формулируется на соборе акробатов.
В качестве метафоры акробатизма канат может функционировать только в том случае, если его представлять в натянутом состоянии, – поэтому необходимо обратить внимание на источники натяжения, их крепления и способы силовой передачи. Пока натяжение каната производилось под метафизическим знаком, для объяснения его собственной интенсивности приходилось предполагать тягу из надмирной сферы. Эту тягу сверху среднестатистическое существование воспринимало благодаря вездесущему примеру святых, которым ввиду усилий, охотно именовавшихся сверхчеловеческими, порой позволялось приблизиться к невозможному. Не будем забывать: superhomo, сверхчеловек, – это исконно христианское слово, которым Высокое Средневековье выразило свое самое интенсивное намерение, было впервые применено в конце XIII века по отношению к французскому королю Людовику Святому! Упразднение такого полюса в запредельности проявляется в первую очередь в том, что все меньше людей стремятся к небесному хождению. В соответствии с эгалитарным духом времени и его этикой соседства, теперь довольствуются любительским, в лучшем случае партерно-гимнастическим толкованием христианства. Даже такой святой истерик, как падре Пио, настолько мало верил в трансцендентное происхождение своих стигмат, что, по всей видимости, поддался искушению вызывать кровоточащие раны на руках с помощью едких кислот и при необходимости освежать их.
С XIX века на повестке дня стоит вопрос о создании альтернативного генератора для налаживания экзистенциально высокого напряжения. В сущности, он приводится в состояние готовности, когда обнаруживается эквивалентная динамика внутри самого существования, адекватно себя сознающего. Снова необходимо упомянуть имя Ницше, поскольку именно ему удалось в «жизни» как таковой обнаружить априорную тяговую силу разницы между умением и еще бóльшим умением, желанием и еще бóльшим желанием, между «быть» и «быть еще больше» – а также он обнажил аверсивные или бионегативные тенденции, которые под предлогом смирения нередко направлены на желание не желать и желание быть все меньше. Ставшие со временем расхожими разговоры о воле к власти и о жизни как постоянном самопреодолении предоставляют формулы для дифференциальной энергетики, которая свойственна для существования, работающего над собой. Как бы ни старались популярные идеологии релаксации делать все возможное, чтобы замаскировать это положение, современные протагонисты поиска «истинного пути» по-прежнему не устают напоминать об элементарных фактах востребованной свыше жизни, какими они представлялись до того, как их заслонили всякого рода тривиальная мораль, гуманистические кампании и программы оздоровления. То, что Ницше представлял их в героической стилистике, а Кафка предпочитал мелкие и парадоксальные персонажи, не меняет результат наблюдения: оба преследуют одну цель. Говорит ли Заратустра в своей первой речи: «Человек — это канат, закрепленный между зверем и сверхчеловеком…», или Кафка, который натягивает канат чуть выше земли, чтобы о него споткнулись самодовольные, — в обоих случаях речь идет хоть и не об одном и том же канате и не об одном и том же трюке, но эти оба каната были сработаны на одной и той же фабрике, которая с древнейших времен производит инвентарь для акробатов. Нет необходимости дольше останавливаться на техническом замечании о том, что Ницше склонялся к акробатике силы и изобилия, а Кафка предпочитал акробатику слабости и недостаточности. Указанное различие можно рассматривать только в рамках общей теории хороших и дурных привычек и наблюдения за симметрией между укрепляющими и ослабляющими тренировками.