Его истинной датировкой, таким образом, оказывается античность, а поскольку в настоящем времени античность может существовать только в форме повторения, поэтому – неоантичность. Неоантичная древность, к которой Ницше причисляет себя самого, это не просто программа, которую в зависимости от сегодняшних потребностей можно вынести на повестку дня. Назначенная античность противоречила бы намерениям Ницше, поскольку заявка на нее в сегодняшней повестке сама по себе уже являлась бы непрошенным модернизмом. Повестки дня определяют такие формы труда, при которых новейшее время распределяет свои шаги по ведущей в будущее шкале времени, вне зависимости от того, воспринимаются ли они как насыщенное или пустое движение вперед. Ницше имеет в виду не повторение древних моделей по образцу моды, древности которой всего лишь пара лет; вопрос о том, меняются ли моды каждые десять или каждую тысячу лет, не играет для него никакой роли. Его концепция аллохронизма – поначалу скромно представленная как „несвоевременность«, а позднее радикализированная до выхода из современности – основана на столь же суггестивной, как и фантастической идее, что античность не нуждается в повторениях, инсценированных позднейшими временами, поскольку она «по сути» постоянно возвращается сама без чужой помощи. Иными словами, античность, или древность, не является фазой культурного развития, которая была преодолена и теперь представлена исключительно в коллективной памяти и которая может цитироваться по произволу образованности. Напротив, она образует некое тянущееся настоящее, глубинное время, природное время, время бытия, которое подспудно продолжает свое течение значительно глубже культурного времени с его театром ретроспекций и инноваций. Если бы удалось показать, как возвращение одерживает победу над повторением и как круг морочит линию, стал бы понятным не только секрет решающего самоопределения Ницше во времени, но и было бы выполнено условие, при котором мы можем судить о том, является ли Ницше нашим современником и в каком смысле он наш современник, а также в какой мере мы являемся его современниками и насколько это нас устраивает.
Как минимум, следующее стало ясным: термин «Возрождение» остается плодотворным и амбициозным, только пока он используется для описания определяющей идеи. Согласно ей, на европейцев возложена задача развивать жизнь и формы жизни после и помимо христианских определений жизни и форм жизни. С позиции Ницше, речь идет не о подражании античным образцам, а о том, чтобы – еще до всякой реанимации смыслов – вскрыть античность как режим не-исторического, не направленного вперед, не-прогрессивного времени. Для этого требуется никак не меньше, как приостановка культурного времени христианства, вне зависимости от того, представляется ли оно как апокалиптическое финальное ускорение или как терпеливое паломничество по миру – или, с точки зрения церковной политики, как ловкое сочетание того и другого. Само собой разумеется, что эта приостановка затрагивает также культурное время Просвещения, время прогресса и время капитала.
Только в этом контексте имеет смысл еще раз вернуться к перевозбужденной полемике Ницше с христианством. С сегодняшней точки зрения, она представляет собой скорее малоприятную главу, к которой приходится возвращаться только потому, что побуждающие к этому причины действуют сильнее, чем опасения. Ее можно было бы выпустить, не в последнюю очередь из симпатии к автору, как невротический эпизод в духе fin de siécle, если бы она одновременно не была проводником самых ценных и непреходящих прозрений Ницше. Антихристианская полемика оборачивается своей продуктивной стороной, если ее поместить в рамки «проекта античности» Ницше, который, как мы видели, посвящен регенеративно понятому возврату в дохристианскую эру (и выходу из схемы античность-средневековье-новое время). Вернуться в эпоху до христианства – это значит в данной ситуации захотеть обосноваться в таком способе существования, чья неразрывность с нами нарушена и функционирует, кажется, только в инородных адаптациях, в переводах на язык христианской культуры и стилистических переосмыслениях этики сострадания (с политикой сострадания, включая политику жалости к самому себе). Переносясь во времена, предшествующие культурной эпохе христианства, Ницше ни в коем случае не встает на сторону его гуманистической реформы – этой компромиссной программы в Европе Нового времени, создавшей гигантский гибрид «христианского гуманизма» за несколько сотен лет литературной, педагогической и филантропической деятельности – от Эразма до Т. С. Элиота, от Коменского до Монтессори, от Лойолы до Альберта Швейцера. Его волнуют не условия возможности амальгамы, а предпосылки радикального разрыва с системой половинчатостей. В ницшеанском словоупотреблении термин «христианство» даже не обозначает в первую очередь одноименную религию; скорее, подобно кодовому слову, он направлен на определенный религиозно-метафизически выработанный габитус, аскетическую (в покаянном и отшельническом смысле) позицию по отношению к миру, на прискорбную форму отсроченной жизни, ориентации на потусторонний мир и конфликта с секулярными фактами. Ницше высказался об этом в своем «Антихристе» с яростью человека, готового обрушить краеугольные камни западной религиозной традиции, а с ней и своего собственного существования.