Пройдет около двадцати пяти лет, прежде чем интеллектуальные пути Фуко вновь приведут его к тому месту, которого он коснулся в своем комментарии к Бинсвангеру. Тогда он уже знает: работа с вертикальностью – это не только дело первоначального воображения, о котором шла речь в его ранних размышлениях. Теперь она означает силу самоформирования, в которой загустевает этическая компетентность индивидуума. Как молодой Фуко, в возрасте чуть старше двадцати лет переживший две попытки самоубийства, видит в самоубийстве вновь найденный первичный жест, «в котором я сам создаю мир» (подобно тому, как дают себе волю, возвращаясь к источнику свободы), так и поздний Фуко в практике самосозидания открывает движение, проистекающее из сугубо личной возможности существования: самому превзойти себя.
Это открытие так сильно воодушевляет мыслителя прежде всего потому, что позволяет выложить карты на стол и признаться в том, что он человек вертикали, не вызывая при этом подозрений в том, будто он тайно хочет вернуться на проторенные тропы банальной трансцендентности христианско-платонического стиля1. В этом же режиме он проясняет свое отношение к Ницше, корректируя исходящее от него соблазнение эксцессом с помощью его же собственного позднего аскетизма – точнее: посредством его дохристианских образцов, о которых мечтал Ницше, когда заявлял, что хочет вернуть аскетизму естественность. Фуко понял, что дионисийский человек обречен на провал, если в него не внедрить стоика. Последний устраняет заблуждение, согласно которому, выходя из себя, себя превосходишь. «Превос-» в упражняющемся «превосхождении себя» лишь на первый взгляд совпадает с тем, что имелось в виду в раннем открытии трагической или икарийской вертикальности. На самом деле «превзойти» означает ту высшую зрелость, которая приобретается на ступенях тренировочной лестницы.
Трансгрессивный китч, который Фуко за много лет до этого обнаружил у Батая и нелестным примером которого благодаря своему миметическому таланту он сам несколько раз оказывался, отходит на второй план. В ретроспективе он будет означать не более чем эпизод на пути к более общему пониманию формирующих себя укладов жизни в упражнении. Само собой разумеется, что в этот момент оказалась разорванной последняя остававшаяся связь с французскими левыми кругами, действовавшими в силу ресентимента. Фуко уже давно стоял в стороне от их выдумок, и когда в беседе 1980 года он заявил: «Нет ничего более странного для меня, нежели идея господина, навязывающего вам свой собственный закон. Я не допускаю ни понятия «господства», ни универсальности закона», – он выразил убеждение, которое на протяжении более двух десятилетий отчуждало его от сталинского, троцкистского и маоистского крыльев во французских интеллектуальных кругах – чтобы сохранить лишь немногие связи с анархо-либеральными и лево-дионисийскими течениями.
Еще важнее было то, что теперь он избавился и от параноидальных реликтов своих собственных исследований власти. Только благодаря приобретенной позднее позиции методологической невозмутимости ему удалось сформулировать такое понятие режимов, дисциплин и игр власти, в котором навязчивые антиавторитарные рефлексы больше не находили выражения. Когда в том же разговоре, вспоминая свои первые шаги в абстрактном бунте, он изрекает сентенцию: «Мы хотели быть совершенно другими в совершенно измененном мире», он уже говорит как человек, действительно изменившийся, который, уйдя астрономически далеко от своих истоков, вспоминает о смутном стремлении к тотальной инаковости. Это высказывание ставит его за пределы иронии, даже за пределы юмора. По-своему Фуко повторил открытие, что «существующее» нельзя подорвать – через него можно только пройти. Он вступил в свободу и вдруг начал воспринимать то, что для интеллигенции, приученной к своим французскими схемами, оставалось абсолютно незаметным: тот факт, что дисциплины, режимы и игры власти не подавляют людей в их притязаниях на свободу и самоопределение, а, напротив, предоставляют им поле возможностей. Власть – это не обременяющий довесок к изначально свободному умению, она составляет основу умения во всех его проявлениях. Она повсюду образует нижний этаж, над которым размещается свободный субъект. Поэтому и либерализм можно описывать как систему дисциплинарных сдержек и противовесов, ни в коей мере не превознося его, но и не разоблачая. С невозмутимой строгостью тренера цивилизации Фуко объяснил: «Конечно, невозможно было освободить индивидов, не выдрессировав их».
