Форма и жизнь
Я мог бы не напоминать об этом контексте, если бы образ Сецессиона, независимо от его венской истории, не был бы важным для всего, что будет сказано ниже о формах организации жизни в упражнении, в том числе в ее старых и древних проявлениях. В жесте отмежевания как таковом уже выражен императив, без которого никогда не могло бы быть ни монастыря, ни реформы, ни революции: ты должен изменить свою жизнь! При этом предполагается, что в самой жизни есть нечто такое, для изменения чего человек или уже обладает компетенцией, или может ее получить. В 1937 году Витгенштейн записал: «То, что жизнь проблематична, означает, что твоя жизнь не вписывается в форму жизни. Ты должен тогда изменить свою жизнь, подогнать ее под форму и тогда проблематичность исчезнет».
Вера в возможность лучшей «подгонки» формы и жизни основана на понятии формы, которое прослеживается до конституирующей фазы философии при Сократе и Платоне и до раннего периода брахманского аскетизма. В нем выражается убеждение, что существует «хорошая форма» жизни, неважно, происходит ли она из венских мастерских, афинской школы или монастырей Бенареса, форма, принятие которой должно привести к устранению помех в существовании. Найти хорошую форму – это задача дизайна, которая включает в себя морально-логическое самопогружение. И поскольку эта задача подразумевается философией с самого начала, ее решение может стать «школой жизни» – школа сама по себе уже является феноменом сецессионистского отмежевания, тут основатель Академии Платон едва ли отличается от венских модернистов. Где происходит сецессион, там реформаторы больше не могут терпеть существующее положение вещей. Они не хотят больше смотреть ни на привычные факты, ни на их образы. Настал час обращаться к образцам. Образец не отображает жизнь, он ей предшествует. Можно буквально говорить о рождении философии из духа сецессионистского ухода к образцам – вовсе не случайно учебное заведение Платона в Афинах, основанное в 387 году и стабильно функционировавшее до его разрушения Суллой в 86 году до н. э., было расположено на окраине, чуть меньше мили к северо-западу от центра города, причем удачным образом неподалеку от крупного спортивного сооружения, гимнасия, который вскоре был открыто задействован в учебном процессе.
Основание школы подразумевает отказ от китча судьбы – позднеафинского или позднегабсбургского. Оно требует превращения вопросов судьбы в задания дисциплины. Уже Платон отвергал трагедию, потому что чувствовал в ней моральную «пошлость»: вместо того, чтобы удобно и растроганно наблюдать за гибелью других людей в их запутанных коллизиях, было бы достойнее заняться своими собственными ошибками и, осознав их, исправить в пределах понимания. Можно прямо сказать, что школа основана на изобретении «ошибки». Ошибка – это секуляризованный рок, поддающийся исправлению, а ученик – это тот, кто учится на ошибках и пробует себя, исправляя их. В этом пункте бросается в глаза близость сократовской установки, как ее в своих ранних работах описал Ницше, к подходу Витгенштейна в непрерывном исследовании себя. Философ языка тоже не признает трагизма, «и конфликт оказывается вовсе не чем-то величественным, а просто ошибкой».
Скажем же напрямую, к чему ведут эти размышления. С доказательством того, что в концепции культуры у Витгенштейна проявляется отчетливое сецессионистское понимание «работы» над индивидуальными ошибками и ошибками коллективного состояния духа, отпадают все возможности приспособить его к эгалитаристской и релятивистской идеологии, сопутствующей различным вариантам англо-американской аналитической философии. На самом же деле, «творчество» Витгенштейна воплощает в себе, вероятно, самую суровую форму этического элитаризма, известную в XX веке, за исключением, пожалуй, Симоны Вейль, единственной реформаторской элитаристки того же уровня. Его элитарно-сецессионистский принцип достигает таких глубин, что автор предпочел бы дистанцироваться даже от самого себя и от своего всякого рода «непотребства», если бы это было возможно. Стоит только обнажить неумолимый элитаризм Витгенштейна, кстати, столь же радикальный, сколь аполитичный и антиисторичный, как это сразу же отражается не только на понимании его самой успешной теоремы, учении о «языковых играх», но и роль Витгенштейна как учителя предстанет в совершенно ином свете.
