Языковые игры. Игры дискурса. Общий дисциплинарий
Таким образом был открыт путь к Общему дисциплинарию. Фуко прошел по нему часть пути, заново измерив вселенную античных философских аскез в серии скрупулезного прочтения преимущественно авторов-стоиков – не задерживаясь у расставленных повсюду барьеров критического китча, который в любом проявлении «самообладания» видит подчинение и всякой дисциплине в обычной жизни тут же приписывает репрессивный характер, с помощью которой внешняя репрессия удваивается – достаточно вспомнить в качестве одного из самых известных примеров те нелепости, которые в «Диалектике просвещения» Адорно и Хоркхаймер вычитали из главы о сиренах в «Одиссее», превратив греческого мореплавателя в буржуа, подавляющего свои влечения, который, к тому же, незамедлительно становится прототипом европейского «субъекта». Невесело сознавать, что были времена, когда подобные вульгарности представлялись поколению молодых интеллектуалов вершиной критического мышления.
Очарование поздних трудов Фуко заключается в его нескрываемом удивлении тому, в какие области привело его изучение античных авторов. Для своей экспедиции в историю аскез, или «техник себя», он претендует на статус «философского упражнения»:
«В этом и заключается ирония усилий, которые предпринимаешь, чтобы изменить свой взгляд на вещи... Привели ли они действительно к тому, что ты стал иначе думать? Вполне возможно, что они в лучшем случае привели к тому, что ты стал думать иначе, чем думал об этом раньше, и воспринимать под другим углом зрения и в более ясном свете то, что уже и так делал. Думал, что идешь дальше, а оказываешься вертикально над самим собой».
Близость между витгенштейновским очищением формы и философской тренировкой Фуко поразительна. Напрашиваются также аналогии между «языковыми играми» и «играми истины». Существенные же различия между этими двумя мыслителями жизни в упражнении становятся очевидными, если сравнить их интерпретации пребывания на вершине Горы Невероятного. В то время как Витгенштейн считает довольно удивительным, когда формы жизни можно прояснить до такой степени, что существование на возвышенности становится похожим на пребывание в населенном логиками монастыре в горах Тибета, Фуко погружается в роль горного инженера, который с помощью глубоких скважин в разных местах раскрывает высоту горного массива и число ее скрытых складок. Для него Гора Невероятного – это архив, и самый основательный способ обитать на ней – это проникнуть в его старые коридоры, чтобы изучить физику архива. Правда, его чувство подсказывает ему, что гора кульминирует в каждом отдельном человеке, живущем на ней, поэтому этика этих исследований стремится показать, что то, что выглядит как единый массив, на самом деле представляет собой совокупность единичных кульминаций – даже если в большинстве случаев они таковыми не ощущаются. Императив «Ты должен изменить свою жизнь!» звучит здесь: Ты и есть Гора Невероятного, и как ты сложишься – так и возвысишься.
Фактические параллели между Витгенштейном и Фуко впечатляют, даже если не брать во внимание психодинамическую сторону bioi paralleloi двух гомосексуалов, двух рано проявившихся талантов, которым после фазы далеко зашедших попыток самоуничтожения удалась своего рода самотерапия. Заметка Витгенштейна от 1948 года: «Я слишком мягкий, слишком слабый и поэтому слишком ленивый, чтобы совершить что-либо значимое. Трудолюбие великих является, помимо прочего, признаком их силы, не говоря уже об их внутреннем богатстве», – насколько мне известно, эта фраза до сих пор не анализировалась в свете исследований Фуко о практиках исповеди. Можно было бы легко поверить, что эти строки были написаны после встречи Витгенштейна с Фуко – однако работы Фуко до 1975 года вызывали бы у Витгенштейна скорее презрение, чем восхищение, потому что он считал бы его ранний и средний стиль невыносимым. Сочинения же, изданные посмертно, он, скорее всего, считал бы шедеврами ясности, свободной от маньеризма, каковыми они и являются.
Однако наибольшее родство этих двух мыслителей обнаруживается в истории их влияния. И у того, и у другого точка наибольшей имитируемости является триггером их академического успеха, поскольку и в том и в другом случае она оказывается точкой крайне многоговорящей неясности. У Витгенштейна мы видели, как теория языковых игр превратилась в заблуждение Ordinary Language обыденного языка; в случае с Фуко легко понять, почему критическому конформизму его теория дискурса казалась легкой добычей. Никто и не подозревал, какие изыскания по горизонтали пришлось провести этому странному архивариусу, прежде чем он смог вернуться к уже не трагической вертикальности. Все эти исследования об убежищах, клиниках, психиатрических лечебницах, полиции и тюрьмах считались несколько извращенной формой социальной критики, а ее лирически стимулированная скрупулезность удостаивалась всяческих похвал. Ни один читатель не осознавал, что они всегда были еще и аскетическими упражнениями по формированию себя во избежание третьей попытки самоубийства, и, возможно, сам автор не всегда отдавал себе в этом отчет. Его настойчивое стремление к анонимности авторства было направлено в ту же сторону: там, где Никто, некому и покончить с собой. Поэтому велика была растерянность, когда поздний Фуко с иронией раскрепощенного резко развернулся и отделался от свиты критикующих и ниспровергающих. Те же, кто всё-таки хотел оставаться в его фарватере, утешали себя часто повторяемым утверждением, что философия – это не дисциплина, а деятельность, которая «пересекает» дисциплины. Тем самым он предоставил последнее убежище анархо-критицистскому китчу, а если говорить правду – лени, которая хочет верить, что она подрывная сила.
