Страсти как инсценировка S.519
После сказанного становится ясна морально-историческая веха Нового времени: эта мировая эпоха осуществляет переход от индивидуальной метанойи к массовой перестройке состояния человека conditio humana "в корне". Современность, которая вообще могла быть только радикальной, секуляризирует и коллективизирует жизнь-упражнение, вырывая древних аскетов из их религиозного контекста, чтобы растворить их в текучести современных обществ тренировки, образования и труда. Излишне упоминать, что это подрывает основы старинной созерцательной жизни vita contemplativa. Активность людей Нового времени вытесняет монашеский образ жизни на обочину; Реформация изгоняет Восток из христианства. Остатки созерцательности выживают в системе искусства, где веру превращают в удивление, а молитву – в восхищение. Здесь индивиды учатся переживать воздействие произведений великих мастеров более или менее подобострастно как наслаждение искусством. В 15 веке популяризированная мистика Нового благочестия devotio moderna перекочевала из монастырей в города. Она выражала идею о том, что и обычный горожанин отныне тоже должен иметь право быть распятым рядом с Господом – подражание Богочеловеку на его Крестном Пути как мастерство страдания создавало одухотворенный аттрактор для мирян. В начале эпохи искусства воля к Страстям Христовым меняет ориентацию. Теперь она выражается в восхищении художниками, в чьих произведениях страдание и мастерство сливаются воедино. Что такое искусство, если не своего рода мастерство страдания, которое одновременно является и своего рода страданием мастерства? Сочувствие и соучастие в деле виртуоза составляет основу новых аплодисментов. Распятия старой стилистики в мире, полном художников, как правило, игнорируются.
Постсредневековый мир, таким образом, наполнен страстями, которые не открывают своего происхождения или уже просто не знают его. Этим обстоятельством вероятно объясняется, почему аскетические практики Нового времени скрывались под тройным псевдонимом – искусства, образования и труда – чтобы под своим собственным именем вновь предстать почти не замаскированными только в спорте – модернизированном до тренировки. Под этими масками дисциплинарные императивы современности побеждали на всех фронтах самоинтенсификации человека. Упражнения, которые формировали художника, образованного человека и труженика, уже отвечали условию, сформулированному Ницше, когда он планировал якобы революционную перспективу нового объестествления аскетизма. Когда этот странник из Сильс-Мария требовал отказаться от христианских упражнений по самоумерщвлению и самоотречению – оставим открытым вопрос о том, правильно ли он понимал суть христианского аскетизма – и хотел заменить их аскетизмом интенсификации, упражнением по самоуполномочиванию, тренингом самораскрытия, он говорил не как предостерегающий сигнальщик с горы и не как чудаковатый пророк с окраин, но из самой сердцевины потока тенденций, который начал формироваться с эпохи виртуозов в Европе пятнадцатого века. Ницше как событие остается эпохальным не потому, что он сказал что-то совершенно новое о состоянии человека – в конце концов, требование возвысить человека, будь то индивидуально или коллективно, витало в воздухе с древнейших времен, оно источало обаяние в первые полтора тысячелетия христианства и оно же по-прежнему служило первой самоочевидностью при любом обмене просвещенными мнениями о ходе истории, даже когда со времен Французской революции ему постоянно противоречил консерватизм со своим пессимистическим главным тезисом "человек всегда одинаковый". Интервенция Ницше остается незабываемой потому, что она привела к повышению уровня артикуляции в процессе антропотехнической экспликации – и эта экспликация, повторюсь, является для нас технической и эпистемологической формой судьбы. Поскольку человек теперь понимается как технологическое животное animal technologicum, то в каждом новом прорыве техники в применении к нему самому присутствует моление за себя pro nobis с неумолимой обязательностью.