Политический вертикализм: Новый человек
Когда, как мы видели, накануне Русской революции вновь появился "вертикализм", он уже не мог принять свою первоначальную форму, по которой он был исключительно делом индивидуумов. С самого начала этического отпадения только они одни могли заставить невозможное свершиться и путем неустанного аскетизма превратить себя в мудрецов, в богочеловеков, в новых людей – в крайнем случае в сообществе с единомышленниками. Даже мудрецы на троне, на Западе Антонин Пий и Марк Аврелий, Милинда и Ашока на Востоке, ни на секунду не допускали мысли о том, чтобы расширить свою индивидуальную философскую метанойю до государственной метанойи, обращения для всех. Даже святой апостол Павел, чья весть о конце мира смерти, казалось бы, была адресована всем, на самом же деле обращался лишь к тем немногим, кто, заботясь о своем спасении, смог бы перед близким концом перейти в стан спасенных.
По ходу эпохи имманентности абсолютный императив превратился в наставление: "Ты должен изменить мир, вплоть до последних элементов его конструкции и при всеобщем участии". Тот, кто захотел бы реализовать эту заповедь просто как постоянное движение вперед – посредством синергии школы, рынка и технологий – с самого начала стал бы жертвой самого опасного из всех искушений. Он поддался бы чарующим уговорам буржуазии и выбрал бы путь приспособления, на котором под видом постоянного совершенствования сохраняются старые базовые позиции. Революционер же, подобно Одиссею, приказывает привязать себя к мачте. Он упрямо пересекает амбивалентные зоны, из которых льются либеральные и социал-демократические призывы. И чем лучше он знает, от чего отказывается, тем хладнокровнее он отдается своей миссии.
Следовательно, великий перелом может быть достигнут только в результате категорического разрыва с организующим принципом старого мира, то есть в результате решительного отказа от разделения человечества на привилегированных и непривилегированных, имущих и неимущих, знающих и незнающих, властвующих и подвластных. Эта новая версия метаноэтического императива оказывает прямое воздействие на агента, который ей подчиняется: она требует от него ни больше ни меньше как бросить свою прежнюю жизнь и превратиться в революционера. Это не получится у того, кто довольствуется голосованием за партию, громогласно провозглашающую революционные лозунги, и уж тем более у того, кто считает, что вполне достаточно просто испытывать тайную радость, когда буржуазные новостные агентства сообщают о кровавых актах "революционного насилия". Революция требует всеобъемлющей дисциплины, которая по степени своей поглощающей энергии ничуть не уступает великим аскетизмам античности и средневековья.
Прежде всего, стать революционером – это не просто вопрос принятия решения: невозможно пройти трансформацию в человека будущего за одну ночь. Новый человек – он и сам для себя большое "Ещё Нет", даже когда самые лихорадочные предвосхищения содействуют его приходу. Именно поэтому вступление в революционный процесс вообще-то является лишь началом длительного процесса самоэкстериоризации. Тот, кто выбрал революцию как новую форму причастности, должен прежде всего признать, что он сам остается всё еще насквозь старым человеком – пронизанным наследственной несправедливостью всей истории человечества, переполненным внутренними отложениями классовых обществ, испорченным порочной муштрой всех предыдущих поколений, извращенным и исковерканным вплоть до самых личных импульсов его сексуальности, его вкусов и его повседневных форм общения. Он остается старым человеком и в том смысле, что он на ближайшее время не будет способен к братству, – прежде всего потому, что он по-прежнему существует как жертва изуродованного инстинкта жизни или, как писал Троцкий, "навязчивого, болезненного и истерического страха смерти", этого самого глубокого источника разобщения между смертными. Разница между революционером и старым человеком состоит в том, что первый осознал, как обстоят дела у него самого и у других, в то время как все остальные либо безмолвно страдают, либо предаются одному из бесчисленных самообманов, которые историческое человечество выработало, чтобы приспособиться к своему положению.
Выбор существования в революции исключает как безмолвие, так и приспособление. Поскольку такое существование предпочитает трудный путь, оно сравнимо с уходом адепта на путь дхармы или со вступлением послушника в христианский орден. Возможно, элита профессиональных революционеров-ленинцев оправдывала эту аналогию, как минимум, в идеально-типической перспективе. Однако здесь есть существенная разница: для этих активистов ни в какой момент не существовало никакого обязательного орденского закона, кроме абстрактного императива тотальной самоинструментализации. Еще существеннее тот факт, что все этические инстанции, мирские или небесные, которые могли бы судить о ходе революции с общепризнанных позиций, во всех сферах своего действия были упразднены. Реально происходящая революция требовала для себя этического суверенитета и тем самым обретала иммунитет от любой внешней оценки. Если партия всегда была права, то потому, что революция всегда права; следовательно, прав был тот, кто реально осуществлял революцию. Поэтому даже ее извращения должны быть предметом исключительно ее собственной интерпретации. Никому, кто сам не стоял во главе революции, не позволялось выносить суждения о средствах, которые она должна была избирать. Только она одна могла знать, какой масштаб убийств применим для ее успеха; только она сама определяла, сколько террора гарантирует победу ее принципов. В разгар войны между белыми и красными террористами Георг Лукач стал называть свободный выбор средств носителями революции "Второй этикой".
Это привело к тому, что только действующие вожди ещё понимали происходящую революцию. Только для Ленина и Сталина, живших непосредственно в горячей точке событий, фраза: "Я – революция" соответствовала истине и теоретически и практически, в то время как все остальные, даже если они были проверенными бойцами, никогда не могли быть уверены, что они понимают революцию. Все они жили с риском, что в любой момент их могут разоблачить как контрреволюционеров. Уже было недостаточно оставаться правоверным по отношению к революционным принципам; теперь требовалась правоверность по отношению к необъяснимости в ежедневных маневрах вождей. Революция хотела быть правой даже тогда, когда арестовывала, пытала и расстреливала наивернейших из верных. Верующие, которым приходилось отдаваться на волю такого положения, были не свидетелями, память о которых собиралась бы в Московском мартирологе; они были подобны мистикам, проходившим самое сложное духовное упражнение resignatio ad infernum, покорность вплоть до ада – попытку не желать ничего кроме того, чего хочет Бог или Сталин, даже если он хочет моей погибели.