Обреченные различать повторения
Этическое различение приобрело силу с того момента, когда повторение утратило свою невинность. С появлением аскетов и аскетизма на заре высоких культур стало очевидным различие, которое не могло явно раскрыться на более ранних стадиях цивилизации: выбрав затворничество, ранние упражняющиеся этики шли на разрыв с привычными формами и установками жизни. Они отвергли укоренившиеся ряды повторений, чтобы поставить на их место другие ряды, другие установки – не любые другие, а скорее обнадеживающе другие. Там, где исходное различие между высокими, благотворными формами жизни и безнадежными, обыденными проводит свое разграничение, оно происходит в режиме нейро-этического программирования, которое направляет против самого себя весь старый аппарат. Изначально здесь нет промежуточных форм. Тело и душа вместе достигают другого берега или его не достигает ни тело, ни душа. The whole man must move at once. В одном движении должен быть весь человек целиком.
Радикальное отмежевание аскетов, святых, мудрецов, упражняющихся философов, а позднее художников и виртуозов от образа существования тех, кто продолжает жить в усредненном, приблизительном, неквалифицированном, свидетельствует о первичном антропологическом открытии: человек – это существо, обреченное различать повторения. То, что в поздних философиях называется свободой, первоначально проявляется в акте, в котором диссидентствующие восстают против господства внутренней и внешней механики. Создавая дистанцию ко всей сфере укоренившихся страстей, приобретенных привычек, воспринятых и отложившихся мнений, они создают пространство для всеобъемлющей трансформации. Ничто в человеке не может оставаться прежним – реформируются эмоции, образуется новый габитус, принципиально реструктурируется интеллектуальный мир, оживляется произнесенное слово. Вся жизнь возвышается как новое здание на фундаменте хорошего повторения.
Первое Просвещение наступило тогда, когда духовные учителя показали, что человек не столько одержим демонами, сколько находится под властью автоматизмов. Не бесы вредят ему, а рутина и инерция приземляют и деформируют его. Его разум затуманивают не случайные ошибки и нечаянные искажения восприятия, а вечное возвращение стереотипов, делающее невозможным подлинное мышление и свободное восприятие. Платон наряду с Гаутамой Буддой был первым эпидемиологом духа: он распознал в обыденном мнении doxa чуму, от которой человек пусть и не умирает, но которая, тем не менее, время от времени отравляет целые сообщества. Фразы, осевшие в теле, создают «характеры». Они превращают людей в ходячие карикатуры посредственности, в банальности, обретшие плоть и кровь. Поскольку существование в этическом различении начинается с истребления фраз, оно неизбежно ведет к упразднению характеров. К обаянию свободных людей относится то, что они позволяют промелькнуть той карикатуре, которой они могли бы стать. Тот, кто хотел бы искоренить и это, оказался бы человеком без свойств, обретшим в свободе безропотность, бесхарактерность, безвкусие. Такой человек мог бы заявить, как месье Тест: La bêtise n'est pas mon fort (Глупость – не моя сильная сторона). Это человек, который убил в себе марионетку. Трансформация происходит за счет психологической де-автоматизации и ментального обеззараживания. Именно поэтому многие духовные школы назначают молчание с целью опорожнения хранилища фраз – процедуру, которая обычно длится дольше, чем большой курс психоанализа. Пифагор, как говорят, в начале обучения требовал от своих учеников пятилетнего молчания. Даже Ницше придерживается еще этой традиции: “Вся бездуховность, вся низость основана на неспособности противостоять раздражителю – человек должен реагировать, он следует каждому импульсу.” Духовным является упражнение, в котором такое долженствование аннулируется.
Эта деавтоматизация, это освобождение от заражения непроверенным, которое слепо воспроизводит само себя, должно сопровождаться методическим построением новой духовной структуры. Ничто, вероятно, не могло быть более чуждым для первопроходцев этического различения, чем современный спонтанеизм, который культивирует в качестве эстетических ценностей шок, возбуждение и сбой привычного как таковые, не задаваясь вопросом, что должно наступить после сбоя. Изначальная этическая жизнь реформационна. Она всегда хочет поменять плохое повторение на хорошее. Она хочет заменить порочные формы жизни незапятнанными. Она стремится избежать нечистого и погрузиться в чистое. То, что эти бинарные оппозиции влекут за собой упрощения, за которые приходится дорого платить, сейчас пока к делу не относится. Важно то, что именно в этих рамках эмерджентно образуется индивидуализированная свобода, причем в своей самой древней и самой интенсивной форме. Она возникает из обескураживающего открытия, что существует некий выбор, который меняет все векторы человеческого поведения. Первые этики должны принять решение: либо жизнь в почти не воспринимаемых оковах невольно приобретенных привычек, либо существование на эфирной цепи свободно принятой дисциплины. Самым ошибочным выводом на основании этих замечаний было бы предположение, что появление формального осознания тренировки касается только активных. Пусть садху в своих лесных уединениях истязают себя сложными дыхательными упражнениями, пусть стилиты на своих абсурдных столпах чувствуют себя ближе к небу, пусть философы продают второй плащ и спят на земле – обычные смертные всё равно будут придерживаться мнения, что эти экстравагантные переиначивания привычного лишены для них смысла, что всё это тема сакрально-извращенного собеседования между непостижимым Богом и его артистической свитой. Те же, кто не может в нем участвовать, могут продолжать жить в старом габитусе, который хоть и не совершенен, но представляется нормальным для повседневной жизни.